Мертвые души. Гоголь-центр. // «Русь, чего ты хочешь от меня?»
«Вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека. Вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе».
Русь — вечность. Вечная мистика, вечный архетип, вечный образ. «Мертвые души» в Гоголь-центре стали для меня своеобразным апофеозом русскости, финальным кульминационным аккордом в не менее вечных, чем сама Русь, поисках русского мира. Это масштабное (хоть и немного более скромное, чем «Кому на Руси...» того же Серебренников, для которого данная тема — вечная почва для рефлексии) исследование, динамичное, пестрящее, бурлящее, искрящееся и парадоксально живое. А живо рассказать про смерть - это очень непростая задача. Настоящее русское поле экспериментов.
Лейтмотивом постановки выступает образ замкнутости. Сцена — это огромная фанерная коробка, грубо сколоченная из плохо переработанной древесины. Образ России-дремучего леса, полного природных жизненных сил из «Леса» Островского, который Серебренников ставил в далеком 2004 году, давно сгнил: лес срубили, прямо как Вишневый сад. Из предмета торга, обмена, из пусть и бездействующего и не обладающего собственной волей объекта, но все же объекта, Русь превратилась в продукт многократной переработки и вторсырье. В глухую, неуютную, тесную, но такую родную и комфортную коробку — ведь с милой рай и в шалаше. И здесь прослеживается аллюзивная отсылка не только к замкнутому пространству гроба, не только к консервной банке, в которой ничего не происходит, не двигается и не меняется внутри. Здесь прослеживается референс в сторону абсолютной автономности и независимости происходящего внутри очерченного помещения от внешнего мира, прямо как и у мертвых фантомов — мертвых душ — от все еще бренно существующих на земле обетованной человеков. Русь оказывается как бы выколота из основного мирового пространства, прямо как в школьных учебниках по истории, где история Россия как бы выносилась за скобки мирового исторического контекста. И здесь аналогичным принципом такого вынесения становится пресловутая «загадочная русская душа». Мертвая русская душа. Атмосфера торжественной инфернальности и тонкой мистичности превращаются в некоторую естественную среду обитания. Смерть — не физическая, но метафизическая становится естественным природным состоянием.
Загадочная мертвая душа диктует коробочке и всем ее обитателем свои уникальные и абсолютно автономные правила для существования. В мире торжества смерти внешнее и фигуральное более не имеет никакого значения, во главу угла ставятся общие единые принципы, глубинные механизмы, скрытые закономерности, с которыми согласовывается и по которым воспроизводится весь жизненный цикл внутри коробки, которые вскрываются в постановке в весьма легкой и изящной манере, а внешняя мишура здесь становится не проводником к миру тех самых механизмов, а скорее их многократной проекцией. Множественность образов, на первый взгляд абсолютно полярных, но на деле безумно близких и сливающихся воедино лишний раз демонстрирует шокирующую парадоксальность русского бытия. Она как бы намекает, что два разных полюса, две точки на окружности, два модуса одной субстанции всегда имеют единое основание. И что жизнь и смерть на самом деле едины. И сливаются они в уникальном коде русской матрицы.
Итак, витальность смерти — заглавная тема постановки. Тема больше мистическая и метафизическая, нежели сугубо политическая и сатирическая. А ведь данный текст Гоголя в нашем бытовом сознании воспринимается чаще всего исключительно в подобном ключе.


«Ад — пустота, унылая могила»
Согласно одной популярной теории, Гоголь задумал три тома «Мертвых душ» как русскую аналогию «Божественной комедии» Данте. Первый том — «Ад», второй — «Чистилище», третий — «Рай». Однако Чистилище пало героической смерью в очищающем огне, дошло до нас в виде набросков и черновиков, Рай даже не был начат. От «Божественной комедии» остался только ад — глухой, липкий и гомерически смешной.
Постановка Гоголь-центра фокусируется именно на такой трактовке творчества Гоголя и примеряет на Россию образ кромешного ада — автономного, отделенного от всего существующего, со своими обитателями, со своими особенными законами. Серебренников предлагает нам совершить свое собственное путешествие по всем кругам русской бездны, рассмотреть и изучить их всех повнимательнее. Для лучшего и более
точного понимания происходящего и восприятия непосредственно на чувственном уровне применяются весьма простые, но в то же время точные и весьма гротескные режиссерские приемы. Потрясающая и меткая сценография, исполнение Брехтовских зонгов на оригинальный текст Гоголя, отсутсвие женских ролей и женского архетипа на сцене (все роли в постановке исполняют мужчины, местные женщины невероятно вычурные и жеманные, в большинстве своем крайне женственные и органичные, но истинный тип женщины-матери здесь намеренно отсутсвует). Актеры исполняют сразу несколько ролей, и что примечательно, всегда остаются на сцене, переодеваясь и перетекая плавно в следующую роль прямо там же, что лишний раз подчеркивает замкнутость пространства, нарочитую театральность и гротескность происходящего, взаимодополняемость и взаимосвязанность всех персонажей — всех русских архетипов.Все это задает определенный характер локальному филиалу ада на земле. Однако спускаться в ад без проводника — дело неблагодарное и опасное. И здесь на сцену выходит Чичиков.
«Cмерть придет, у нее будут твои глаза»
Образ Чичикова в данной постановке, пожалуй, самый волнующий, интересный и неоднозначный. Из ушлого, скользкого человека, которого невозможно раскусить и разгадать, который действует по одному только богу известному плану и проворачивает крупные коррупционные схемы, Чичиков трансформировался в сложную и многогранную, глубокую и трагическую фигуру. Впервые появляющийся на сцене из гроба, Чичиков в данной постановке — квинтэссенция жизни и витальности. Наделенный подчас Макиавеллианским virtu, Чичиков становится кульминацией и венцом всего, что только может быть сосредоточено в человеке. Он деятельный, энергичный, активный, с горящим пламенем в глазах, маниакальный, влекомый своей идеей, в которую он верит до последней капли крови, с неиссякаемой, подчас демонической энергией (с греческого «демон» переводится как «душа»). Но всякий — всегда означает никакой. Чичиков здесь самый что ни на есть по-настоящему Гоголевский: ни добрый, ни злой, ни хороший, ни плохой, его невозможно понять, ему невозможно симпатизирвоать, его невозможно ненавидеть, себя невозможно с ним соотносить и ассоциировать. Это самый настоящий персонаж-трикстер, который всегда оставит за собой толику недосказанности, некий ореол таинственности, и оттого к его образу хочется возвращаться снова и снова.
Его замысел невозможно понять до конца, его первоначальную идею — тот самый спусковой механизм, который заставляет его нарезать круги по бесконечному русскому аду, в который можно войти, но из которого невозможно выйти (дверь из коробки всегда оказывается запертой для Чичикова), невозможно прочесть. Что побудило его решиться? Знает ли он сам, для чего это и почему? В том, что он без остатка верит в свою идею сомневаться определенно не приходится, но понимает ли он первопричину своей веры?Или это некоторая природная сила, мистическая витальность, оставшаяся только в последнем человеке во всем этом проклятом пространстве, побуждает его спускаться все ниже и ниже в бездну, а Чичиков становится лишь безропотным посредником мировой воли? Быть может, ответ спрятан в Чемоданчике, который он всегда носит с собой, и в котором, по аналогии с чемоданчиком из «Криминального чтива» спрятана душа самого Павла Ивановича?
Здешний Чичиков самый настоящий Вергилий, он прекрасно ориентируется в коробке, прекрасно знает всех ее обитателей и демонов, знает, как общаться с каждым и как найти к ним подход. Выступая нашим проводником, он бесстрашно, на своей вечной тройке (в постановке представленную лошадиными черепами) ведет зрителей по бесконечному циклу — жизни русского человека, по бескрайнему простору Руси, который ограничивается замкнутой линией одного и того же круга. Цикл, к слову, становится одним из базисных символов самой постановки. Колеса, шины, траектория движения, геометрическая структура ада, вечное возвращение, единство параллельных точек на окружности — все это структурно намекает на неизменную особенность русской матрицы — ее обреченности на самовоспроизводство и бесконечное повторение одного и того же принципа в миллиарде различных объективаций. Как цикл — это вечная и самодовлеющая фигура, так и Русь — это вечная и самодовлеющая, удивительная субстанция, основные вопросы и проблемы которой были заложены в ней и сформулированы много веков назад. Они лишь искривляются и видоизменяются и фатальная центробежная сила влечет дальше и дальше, вперед и вперед по орбитам частиц в нашей матрице.
Чичиков здесь — Нео, который пытается эту Матрицу разгадать, который осмеливается ей противостоять, который хочет ее обхитрить, однако его идея заранее обречена на провал. Чичиков не Люцифер, он не станет королем местного отделения ада, он лишь проводник — он здесь чужой. Он все еще жив. А живой среди мертвых — все равно, что мертвый среди живых.


«Стройся!»
Обитатели русского мира, которых навещает Чичиков — публика еще более интересная. Олицетворяющие каждый из смертных грехов, каждый из основных уровней ада, помещики здесь ни в коем случае не являются демонами — у них нет душ, их души (и физически, и фигурально) мертвы. Они здесь самые настоящие Бесы, что прямо отсылает нас к еще одному вечному русскому сюжету (а что может быть еще более вечным, чем Достоевский?), причем внутри каждого помещика живет несколько своих внутренних бесов, своих внутренних ликов, которые также искусно переплетаются и с основными архетипами русского социального мира что XIX, что XXI века. Манилов — сентименталист, беспомощный интеллигент, «подкаблучник», неуверенный в себе и неспособный справиться с собой и своей жизнью размазня. Собакевич — коренастый чиновник- хозяйственник, НКВДшник, бизнесмен, мент и рэкетир. Ноздрев — вор в законе, шулер, наивный романтик и глупец. Каждый из образов оказывается с двойным, а то и с тройным дном, в каждом уживаются подчас несколько крайних противоположностей. При этом, все вместе они образуют невероятно крепкую и вечную паутину единого каркаса русской души, в которой Чичиков — огромный паук. Бескрайний простор Руси, сжатый до пределов коробки, вмещается в ту самую липкую и страшную «баньку с пауками» из жуткого сна Свидригайлова, а образ Чичикова-паука приобретает поистине леденящий оттенок при аналогии со сном Ставрогина, где тот видел себя пауком, бесконечно пожирающим муху — несчастно замученную им душу.
Чичиков строит всех купленных им «мужичков в ряд» — 400 пластиковых стаканчиков стоят перед ним как по линейке, с каждым он разговаривает, обращается по имени и произнеся страшные слова — о равенстве всех перед смертью, о том, насколько естественно в России умирать неестественной смертью, он осушивает всех под чистую. Остается 400 пустых пластиковых емкости. Без единой капли внутри. Удивительно,насколько легко проводится параллель между Чичиковым и Ставрогиным, каждый из которых на протяжении всего повествования что в одном, что в другому вечном романе не имеет никакого выразительного характера. Однако, Ставрогин все же олицетворяет холодное, инфернальное равнодушие, апогей зла, среди всех Бесов Ставрогин ближе к Люциферу, то Чичиков так и не выбирает сторону и его природа фундаментально не предполагает наличия этой самой стороны. Он убивает мертвецов без злобы, раскусывает из сущности и как бы возносится над ними без остервенения и налета тщеславия, в данный момент он становится самым настоящим Гамлетом — он рефлексирует о самых тонких материях, о внутренней дихотомии живого и мертвого, о сокрытом внутри всего сущего зле, о легитимности совершения выбора. И в момент осушения стаканчиков он — самый несчастный из людей. Последний из людей. Он как Платоновский тиран — отвернувшийся от света философ, которому была уготована участь стать сильнейшим и самым процветающим, но который несет темную печать глубокого несчастья.

«Еду по России - не доеду до конца»
Неоднократные намеки, полунамеки и прямые параллели с Платоном здесь неслучайны — наш Вергилий, спускающийся в ад, верный и вечный проводник, отвернувшийся от света философ — самый настоящий Сократ, спускающийся в Пирей. Вместо молитвы богине, Сократ Иванович ставит куда более возвышенную цель — саму жизнь, а жизнь как известно есть целеустремленность без цели. Чичиков так и не находит ответа на вопрос о спусковом механизме, побуждающем его сойти в бездну, но он все- таки сходит. Он спускается в Пещеру, к мертвым призракам, к Бесам, которые способны видеть лишь бесконечно преломляющиеся тени, образы и очертания предметов на стене, но не видящие и не способные постичь предметы истинные. На своей тройке, Чичиков мчится к самому эпицентру Пещеры, и в ужасе осознав невозможность выхода оттуда, поняв душность, затхлость, статичность и ее иллюзорную динамику, в ужасе пытается сбежать. В Пещере все странно. Страшно. Темно. Иррационально.
Глубокий вдох...
«Гони»
Тройка трогается с места, Чичиков мчится по циклично-бескрайнему простору пещеры, замурованной в коробке
«Гони!»
Темп нарастает, калейдоскоп картинок на стенах начинает резко сменять друг друга, виднеются вспышки света. На сцене Селифан исполняет проникновенный монолог про вечную дорогу, зовущую вникуда, про Русь, про расстилающиеся просторы, про непостижимую связь с Россией, и про тотальное непонимание всего происходящего трагифарса.
«Гони!!»
Барабанный ритм бодрого военного марша, бешеный галоп по кругу, стереотипы, архетипы, самые яркие русские символы сперва расстилаются миллионом пестрых образов, а затем, как при мощном взрыве водородной бомбы, схлопываются до размера крошечной точки.
Нет больше ада, рая, чистилища, счастья и смерти — все соединилось в одну всеобъемлющую крупицу. Есть только он — застывший во времени бег на месте. Единичная молекула бескрайней русской матрицы.